Отрывок из нового романа Полины Елизаровой

Таинственность, лабиринт спутанных мыслей и проблески надежды ― три отличительных черты прозы Полины Елизаровой вновь заинтригуют читателей в новом романе писательницы «Картонные стены», который выйдет в издательстве ЭКСМО уже этой весной.

А пока можно прочитать первый небольшой отрывок из книги. Следующий будет опубликован через неделю.

Елизарова Полина

…Мать нежно, но настойчиво теребила мое плечо. В комнате было темно-темно, а сквозь щель в двери проникал желтый свет из коридора. Мать, как добрая волшебница или умелый психолог, не включала свет в моей комнате, знала, что со мной в эти минуты нельзя нахрапом, а можно только по-хорошему.

Уцепившись за одеяло, как умирающий цепляется за последние секунды жизни, я зарывала голову в подушку и, елозя по простыне животом, норовила спрятаться в ласковом тепле и темноте постели. И тогда мать начинала мурлыкать какую-нибудь песенку, ею же придуманную. Рифмы в ней почти не было, а смысл был всегда одинаков: скоро-скоро придет новый день, он уже в пути, дню не терпится встретиться и познакомиться со мной, чтобы рассказать о своих чудесах.

Продолжая петь, она мягко отбирала у меня одеяло, брала под мышки, сажала на кровать и засовывала мои руки и ноги в заготовленную заранее, лежавшую рядом на стуле одежду. Одежда была неприветливой, колючей. Особенно толстенный синий шерстяной свитер с вышитым на нем красным медвежонком, который мать заготавливала для меня в холода. Мать брала меня, едва стоявшую на ногах, за руку, отводила в ванную, помогала умыться. В валенки я залезала уже сама. Валенки я почему-то любила. Шубка, шапка, шарф — все было застегнуто и затянуто на мне туго-туго.

Мы выходили в зиму.

Санки, ждавшие нас под лестницей в подъезде, недовольно гремели, то и дело ударяясь о своих сородичей, оставленных здесь на ночь другими родителями. В санках я, часто вздрагивая и просыпаясь, чтобы взглядом поймать материну спину, жесткую, мохнатую, то ли лисью, то ли волчью, или барашковую, в потертых мелких кудряшках, продолжала дремать. Иногда санки, застревая в снегу, останавливались, и мать, уже без песни, но все так же продолжая говорить то ли с санками, то ли со мной ласковым мурлыкающим голосом, аккуратно выправляла их, и мы неслись дальше.

И вот она, наша последняя мучительно-необратимая остановка. Здесь было шумно, ярко, тревожно. У одного из подъездов детского сада мать тормозила, хватала меня и ставила на снег, одной рукой прижимая к себе, а другой ставя на попа наши санки. Наверное, ей было очень тяжело… Она была невысокой и худенькой.

Распахивалась входная дверь, и я попадала в душный, успевший пропахнуть чужими мамами, их кашами, духами, потом, шапками и шубами детсадовский подъезд. Несмотря на духоту, я ощущала дикий холод, он пронизывал намного жестче, чем злой и колючий уличный ветер, ведь там, вовне, меня закрывала от него мама. Нас встречала одна из двух воспитательниц, лица и голоса которых давно стерлись из моей памяти.

Мать, стараясь говорить максимально дружелюбно, так, как в силу своего характера никогда ни с кем больше не говорила, почти всегда просила кого-то из них быть со мной внимательнее. Каждый раз, когда она выпускала мою руку из своей руки, мне казалось, что я этого не вынесу, не переживу, что как только она отвернется и, уже не оборачиваясь, уйдет обратно в темноту и снег, я перестану существовать, лопну, как воздушный шарик на стене, превращусь в безжизненную массу, прикрытую черной беличьей шубкой и клетчатым шарфом. Но всякий раз я выживала и, с недоверием вложив свою ладошку в сухую и жесткую руку воспитательницы, шла с ней в тесную душную раздевалку.

Бумажная белочка в кружочке, наклеенная на мой шкафчик, немного успокаивала. Я была уверена в том, что где-то, быть может, в другом, теплом и справедливом мире, эта белочка дружит с моей мамой. Еще запомнился тихий час. Зажмуришь глаза — а там космос, в пустоте и темноте которого бесчисленное количество крошечных золотых звездочек, похожих на рассыпанное на черном покрывале пшено. А если прижать руки к глазам и потереть их, космос оживал, смещался, дрожал, но никогда не позволял увидеть хоть что-нибудь еще.

Опасаясь наткнуться на строгий взгляд воспитательницы, которая время от времени прохаживалась по рядам из раскладушек и проверяла, все ли спят, я убирала с глаз руки и открывала глаза. Голова слегка кружилась, а космос исчезал. Я снова проделывала этот трюк — и космос возвращался. Это стало моей тайной, моим собственным измерением.

В тихий час я никогда не засыпала по-настоящему. Просто лежала и думала о маме. Даже не обладая понятной для моего возраста информацией, уже тогда я ощущала: что-то в нашем доме не так. Не так, как у Витьки, не так, как у Кати, в корне не так! Но никогда мне не приходило в голову, что «не так» именно с ней, с моей мамой. О таком я и думать не смела… Мне представлялись какие-то, как в сказках, злые колдуны, воздействовавшие на маму против ее воли. До сих пор не могу понять, как все это в ней уживалось: безграничная нежность и любовь ко мне и то, что она уже тогда (как я позже поняла) вытворяла с нами, со мной и с отцом…